Молодой человек постарел. Ему 40. Взрослому – 50. А те, кому сейчас 30 или около того, – то дети. Что ж скажешь – инфантильное время.У их родителей в этом возрасте уже были они. И полный набор атрибутов взрослой жизни, включая ответственность за происходящее. А они, те, которым сейчас по 30, – сами все еще дети. Только брошенные дети. Нелюбимые. Те, на которых родителям не хватало времени.

Они одиноки. Потому что с ними никто не играл. Было как-то не до них. Они росли, когда что-то большое распадалось. И их взрослые, приставленные к ним взрослые, которым положено было быть опорой, сами шатались, хватали обломки или прятались от них. Дети не могли этого не чувствовать.

* * *

Их сверстники – 25-летние – не годятся им в друзья. Это дети уже новой формации. К их приходу в мир был готов новый индивидуализм. Где-то свыше было решено, что их «я», их самость понадобится лично им, а не абстрактному социуму. Они родились, лишенные гена коллективности.

Они ничего не делают на публику. Они не убеждают себя в своем собственном существовании. У них нет в этом нужды. И для них естественны многие вещи, которым тем, что росли рядом, но чуть раньше, приходится специально обучаться.

Они не пытаются заслужить любовь. Не хватаются в жизни судорожно за все сразу. Они уважают себя. Они сначала спросят, какая зарплата, и только потом – какой объем работы. А не наоборот, как их чуть старшие сверстники, частью вообще не умеющие складывать себе цену. Просто потому, что их сознание неадекватно рынку.

* * *

В 25-летних уже нет какой-то странной внутренней ущербности, свойственной 27–30-летним. Ее-то последние и стремятся всеми силами маскировать. Это с них списан Валя – герой пьесы «Изображая жертву» братьев Пресняковых. Они изображают жизнь. Некоторые из них играют в браки, почти все – в работу, потому что в детстве игрушек им недоставало. Они одеваются, женятся, рожают детей, работают, чтобы прилично выглядеть, а не потому, что предпочитают какую-то марку, любят женщину, хотят ребенка или испытывают потребность в творчестве.

У них нарушены причинно-следственные связи, а счастью и покою мешает четкое понимание этого, осознание противоестественности своей жизни. Они умны. Они любят над собой иронизировать. Их смех над собой саркастичен – это антистрах.

* * *

Тех, кто до их появления на свет всерьез жил серьезной жизнью, они застали убогими и растерянными. Они должны были быть лояльны к бессилию взрослых. А взрослые были бессильны предложить им критерии личностной состоятельности.

Это они, 30-летние дети, были свидетелями, как одни взрослые сумели мобилизоваться и стать сильными, а другие – так и вспоминают прошлое, потому что не смогли придумать, как жить. Это при них «образ жизни» сменился «стилем».

* * *

Это на их глазах университетские преподаватели, некогда принимавшие зачеты по научному коммунизму, вдруг ударились в православие или стали потрясать с кафедр рукописями запрещенных когда-то стихов, убеждая студентов, что они их всегда собирали и хранили и только страшная Система не давала им рассказывать об этом.

Системы никакой уже не чувствовалось, а кого и в чем эти несчастные убеждали – детям было непонятно. Несчастные – несимпатичны. Их было жаль. Их надо было слушать. Они, эти крикливые взрослые, казались нынешним 30-летним детям непростительно лживыми, а потому неубедительными в своей любви к стихам или ритуалам.

Взрослые были одинаково жалки и в стенаниях по прошлому, и в нарочитой устремленности в будущее. Детям оставалось только одно – быть некритичными, терпимыми. Ведь взрослые не могут быть неправы в корне.

* * *

Это все, чему 30-летних детей успели научить. Позитивных примеров не было. Было только странное ощущение потери точки отсчета. Размывания системы координат, перемены концепций, подвижки в ценностных ориентирах. Вот они и потерялись.

Они не знали, какие книжки им читать – старые были скучны и малопонятны, новых тогда еще не написали и не перевели. Новые книжки появятся, когда нынешние 40-летние и взрослые поймут, что случилось, и займутся письменным самообъяснением. Начнут играть с большим стилем, учитывая свой прежний багаж.

* * *

Однако дети всю эту реконструкцию уже не переживают душой. Хотя смутно чувствуют какое-то родство с этими постаревшими молодыми. Да, они им все же роднее, чем нынешние 25-летние, скоростные и уже совсем адекватные новому миру. Душевное устройство 40–50-летних 30-летним детям ближе, чем внутренняя структура 20–25-летних.

(Любопытно, кстати, что в этом случае возраст округляется вопреки законам математики. Водораздел проходит между 80-м и 82-м годами рождения. 25-летние уже совершенно четко принадлежат к новому типу людей, а 27-летние – к промежуточному. В этом смысле 25-летние – взрослые, состоявшиеся, а 27-летние – несостоятельные, вечные дети, носители того самого инфантилизма и неизжитой их родителями пародийной советской романтики).

* * *

Но и тогда, когда новые книжки написали, оказалось, например, что московский концептуализм касается 30-летних детей примерно так же, как, скажем, революция 1905 года или как подкостерные песни шестидесятников. То есть никак. Не трогает. Они уяснили только одно: хочешь быть культурным – знай, что это было.

Это, кстати, именно они, 30-летние дети, покорствуя своему подсознательному ретроградству, решили было стать новыми деревенщиками и новыми реалистами. Но, не умея ничего долго держать в своих слабых безвольных ручках, потеряли интерес и к этому. Не видя ни в чем конечной цели, кажется, бросили забаву. А может, потому не удалось, что не было у них на самом деле ни деревни, ни реальности.

* * *

Они не знали, на кого им смотреть, им боязно было оглядываться. Потому что современный молодой человек, тот, которому 40, – он по сравнению с ними куда более успешен. Он немало положил сил на изживание в себе совка. Но он боролся с реальностью. И успех или неуспех этой борьбы так или иначе становился очевиден. Успех, или победа над совком в себе, давал постаревшему молодому человеку прописку в новой реальности и как результат материальные блага. А с неуспехом в конце концов можно было смириться, что тоже в каком-то смысле было победой. Может быть, даже более важной для духовного роста личности.

* * *

А вот 30-летним детям выпало бороться с фантомом. Из такой борьбы выйти победителем невозможно. Им предстояло изживать в себе миф. Миф о мире, которого не было, миф о стране, в которой они не жили. Миф этот коснулся их только блеклым призраком чужих воспоминаний, воспоминаний тех, с кем было интересно, но уже трудно поддерживать разговор. Для этого надо было прикидываться взрослым, не будучи им. Это тяготило и в конце концов обернулось гипертрофированным инфантилизмом.

* * *

Никаких идеалов и ценностей теперешним 30-летним детям совок уже не предлагал и не навязывал, он просто трещал по швам в самый ответственный для этих детей момент. В момент складывания их концепции личности.

Казалось бы, ничего не мешало им просто жить и быть счастливыми. Но они подросли, когда совок ушел насовсем, когда и воспеть, и заклеймить его уже успели другие – и в литературе, и в живописи, и в музыке, и собственно в способе жить. И дети потерялись. Для них не осталось дела. Советское, да и антисоветское время не оставило им стихов и песен, групп и группировок, которые бы убедительно хоть на какой-то период времени воплощали для них стиль жизни.

* * *

Увлекаться было не чем и не кем. У них не было шанса сотворить себе кумира. Юношеский максимализм был нивелирован. Но поскольку усилия по его преодолению и есть путь взросления, а им эти усилия не понадобились, они так и остались детьми. За это их 10 минут материт капитан милиции из той же «Изображая жертву».

Они остались без стиля. Вне его. Им одинаково претят и ностальгические эскапады 40–50-летних, и счастливое историческое беспамятство 20–25-летних. Им неуютно. Именно для них «Груз 200» Алексея Балабанова – род беспощадной психоделики, уводящей куда-то за края сознания, а для 20–25-летних – просто ужастик, причем не самый отчаянный.

* * *

Это понятно, что каждое поколение, достигающее биологического кризиса среднего возраста, спешит объявить себя потерянным. Но этим всего сложнее – в их неумении назначить себе смысл жизни никто не виноват.

Тому, что они предпочитают спать до обеда, потому что не знают, что делать с наступившим днем, нет никаких объективных, разумных и хоть сколько-нибудь уважительных причин. Войны-то не было. Они не голодали, их родители не ходили на фронт, не сидели в лагерях, не страдали от геноцида – ну и прочее, что обычно развивает поколенческие синдромы и комплексы, их не коснулось. Тоталитарная система на них не давила. Но, рухнув незаметно для них, до них, без их деятельного участия, не оставила им даже злости и как следствие воли к победе.

* * *

Они, в общем-то, и от совка не успели пострадать, он достался им уже старым и размягченным. Пережеванным и выплюнутым. Им в третьем классе повязали галстуки. А в четвертом уже сказали, что их можно снять. Предоставили свободу выбора, только не сказали, из чего выбирать, а главное – что выбирать. Они до сих пор ждут, что скажут. Вместо того чтобы жить и что-то делать.

Нет – внешне они вполне благополучны. В достижении внешних эффектов они вообще лучшие. Только все они – вне зависимости от социального статуса, материального благосостояния и происхождения – не знают, в какую сторону жить. Они ходят, куда пошлют. И нельзя сказать, что сильно страдают от этого. Переучиваться жить, когда так и не научился, невозможно. Переучивались жить 40-летние, сразу умеют – 20-летние, а 30-летние – так и не научились.

* * *

Самые успешные из них сделались профессиональными созерцателями. Они смотрят с зоологическим интересом на 20- и 25-летних, которые учат языки, ездят по миру, приобретают профессии, машины, хорошие удобные вещи и не ждут опасливо одобрения коллектива. Или просто состоят в какой-то более прямой связи с окружающим миром. Умеют не привносить личное в работу. Не комплексовать. Не уходить в затяжные депрессии. В их головах уже нет врожденных границ. Оттого их личный коэффициент полезного действия в этой жизни несоизмеримо выше, чем у этих странных потерянных детей, которые в принципе не должны были бы так сильно от них отличаться.

* * *

Дети Олимпиады и все, кто чуть старше, – они и не ельцинские, и не путинские. Они так и не смогли присвоить себе никакой эпохи, потому что им было чуждо и малоинтересно все происходившее вокруг, – они были аполитичны, потому что малы. А когда подросли, им предлагалось кивать и поддакивать преподавателям, которые, указуя на подрастающую молодежь «поколения пепси и эмтиви», негодовали: «У них клиповое сознание!».

И они кивали молча и тайно завидовали этим отвязным, счастливым, с клиповым сознанием, потому что сами не успели ни полюбить клипы, ни привыкнуть к большому кино. Они воспитывались на пустоте. На промежутке бесхозного времени, вне застоя и вне движения. Или не воспитывались вовсе.

Им не досталось определенного строго для них куска истории, политики, экономики или культуры, хоть сколько-нибудь стройного, пусть бы и неверного, комплекса удобоваримых жизненных идей. Им досталось только наследственное представление о том, что такое хорошо и что такое плохо. Но оно давно не работает. Комплекс никому не нужных, ложных приличий, как мусорный мешок, взятый утром из дому по ошибке вместо делового портфеля.

* * *


«Груз 200» Алексея Балабанова. Для 20-летних это просто ужастик, 30-летние чувствуют и понимают его совсем по-другому.
Кадр из фильма
В принципе, они милые. Я вижу их – одному 27, другому 28, третьей 30. Один все пытается (не упорно, правда, поскольку вот уже третий год) уехать на ПМЖ в Тибет, другой – при наличии ума и разнообразных талантов – работает таксистом, она – четвертый раз за год меняет место службы.

Еще один, бросив литературу, ударился в декоративную политику. Другой – принимает уже третью веру. Еще одна – перебирает олигархов и не может остановиться. Другая, уехав из дома в 20, 10 лет руководила авиакомпанией в чужой стране, сейчас, в 30, устроилась бильд-редактором в московском глянцевом журнале. Один так и не придумал, чем же ему заниматься в жизни, хотя в ранней юности подавал большие надежды. А другой, бросив профессиональный футбол, уже год сидит дома и играет в приставку.

* * *

У их времени не было героя, но им самим быть героями еще хотелось. Они как могли преодолевали обыденность, но так и не придумали ей альтернативы. В основе их ущербности лежит унаследованное убеждение в том, что любить их можно только за какой-то подвиг.

Рожденные в 80-м, когда взмыл ввысь, помахав на прощанье лапой, олимпийский мишка – как символ конца всего прежнего, и есть, как ни странно, последние носители этой мифологической романтики. У них нет причин страдать, но они все еще переживают как личное конец большого стиля, даже если и не отдают себе в этом отчета.

* * *

Они вообще слишком многое переживают как личное. В этом проблема. Отсюда неуспокоенность, непримиримость с собой, упорное невзросление. Они так и не смогли поверить, что жизнь для них, а не они для жизни. Их младшие сверстники родились, уже лишенные комплекса неуспеваемости. Они сами, их собственный душевный комфорт и есть точка отсчета, мера всех вещей в построении концепции личности, в выборе дороги.

30-летние же дети слишком сильно боялись не воплотить надежд и не оправдать ожиданий. Они забыли только, что от них никто ничего не ждал, на них не надеялись. А они так сильно боялись, что делали несчастными всех вокруг себя. Хотя в глубине души понимали, что гонятся за пустотой, мучительно пытаются соответствовать выветрившемуся идеалу.

* * *

Они долго и усиленно готовились к экзамену на состоятельность. Они его боялись. Они боятся его до сих пор. Они не асоциальны, они внесоциальны. Они добродушны, тонки, чувствительны, кстати, куда чувствительнее и ранимее, чем 20–25-летние. Они непоследовательны, точнее, разнонаправлены, расфокусированы, но часто обнаруживают себя в публичных и экзотических профессиях. Им, как стареющим артистам, постоянно надо сверяться с любовью многих, чтобы скрыть давно немодное и разоблаченное неумение любить себя.

Их «я» было зачато, когда все еще были твердо убеждены в первичности «мы». Детство и юность ушли на размыкание, разъятие этого нефункционального в новой действительности «мы», за которым, правда, не оказалось самости.Нехватка детства превращается в вечный инфантилизм. Так и живут 30-летние дети по меловому пунктиру, на живую нитку. И если приглядеться, они такие все. Мы такие все.